Яр на Неглинной

Доходный дом на углу Неглинной улицы и Кузнецкого моста (точный адрес - Неглинная, 10) имеет славную историю. В первую очередь из-за того, что в нем располагался знаменитый ресторан француза Транкля Яра. Он был открыт в 1826 году и сразу же стал популярен среди москвичей. Его очень любил Александр Сергеевич Пушкин, и даже посвятил ему несколько стихотворных строк:

Долго ль мне в тоске голодной
Пост невольный соблюдать
И телятиной холодной
Трюфли Яра поминать?

Хотел вписать тот "Яр" в "Домик в Коломне" — почему-то передумал. Остался только черновик:

Фригийский раб, на рынке взяв язык,
Сварил его (у Яра иль у Копа
Коптят его). Езоп его потом
Принес на стол... Опять. Зачем Езопа
Я вплел с его вареным языком
В мои стихи? Что вся прочла Европа,
Нет нужды вновь беседовать о том, -
Насилу-то, рифмач я безрассудной,
Отделался от сей октавы трудной.

Имелся в виду именно "Яр" на Неглинной — в Петровском парке он обосновался позже. И как раз на Неглинной была сформирована и репутация Яра, и, собственно, его кухня. Ведь ресторан был знаменит не только трюфелями и копченым языком. Транкль Яр в своей рекламе сообщал гурманам: "Самые лучшие устрицы по 60 рублей за сотню, анчоусы, паше-фроа и разных сортов пирожные".

И спустя годы, когда ресторан уже был продан, корреспондент журнала "Москвитянин" ностальгировал: "Кто не помнит знаменитого Яра с его супом a la tortue из телячьей головки, который нисколько не уступал вкусом настоящему черепаховому, — с его бифстексом, с труфлями, с его куропатками жареными en Perigord, в которых опять труфеля было больше, чем мяса, — с его цыплятами в январе месяце, с свежими бобами, — с его кропадинами из молодых тетеревов, паровыми лещами и, наконец, с его матлотом из стерлядей?"

А в 1831 году у Яра состоялась историческая панихида — Пушкин, Языков, Вяземский и Баратынский поминали Дельвига. Н. М. Языков так писал об этом: "Вчера совершилась тризна по Дельвиге. Вяземский, Баратынский, Пушкин и я, многогрешный, обедали вместе у Яра, и дело обошлось без сильного пьянства".

Что ж, хотя бы и такое достижение.

* * *

"Яр" специализировался также на обедах на дом. Герцен писал в "Былом и думах": "И в чем же состояли наши пиры и оргии? Вдруг приходит в голову, что через два дня — 6 декабря: Николин день. Обилие Николаев страшное: Николай Огарев, Николай Сатин, Николай Кетчер, Николай Сазонов…

— Господа, кто празднует именины?

— Я! Я!

— А я на другой день.

— Это все вздор, что такое на другой день? Общий праздник, складку! Зато каков будет и пир?

— Да, да, у кого же собираться?

— Сатин болен, ясно, что у него. И вот делаются сметы, проекты, это занимает невероятно будущих гостей и хозяев. Один Николай едет к "Яру" заказывать ужин, другой — к Матерну за сыром и салами. Вино, разумеется, берется на Петровке у Депре, на книжке которого Огарев написал эпиграф: De pres ou de loin, Mais je fournis toujours. Наш неопытный вкус еще далее шампанского не шел и был до того молод, что мы как-то изменили и шампанскому в пользу Rivesaltes mousseux. В Париже я на карте у ресторана увидел это имя, вспомнил 1833 год и потребовал бутылку. Но, увы, даже воспоминания не помогли мне выпить больше одного бокала.

До праздника вина пробуются, оттого надобно еще посылать нарочного, потому что пробы явным образом нравятся".

Даже в совсем, казалось бы, демократичной части славного студенческого пира, — жженке, — не обходилось без специалистов с улицы Неглинной: "После ужина возникал обыкновенно капитальный вопрос, — вопрос, возбуждавший прения, а именно: "Как варить жженку?" Остальное обыкновенно елось и пилось, как вотируют по доверию в парламентах, без. спору. Но тут каждый участвовал, и притом с высоты ужина.

— Зажигать — не зажигать еще? как зажигать? тушить шампанским или сотерном? класть фрукты и ананас, пока еще горит или после?

— Очевидно, пока горит, тогда-то весь аром перейдет в пунш.

— Помилуй, ананасы плавают, стороны их подожгутся, это просто беда.

— Все это вздор! — кричит Кетчер всех громче. — А вот что не вздор, свечи надобно потушить.

Свечи потушены, лица у всех посинели, и черты колеблются с движением огня. А между тем в небольшой комнате температура от горящего рома становится тропическая. Всем хочется пить, жженка не готова. Но Joseph, француз, присланный от "Яра", готов; он приготовляет какой-то антитезис жженки, напиток со льдом из разных вин, a la base de cognac; неподдельный; сын "великого народа", он, наливая французское вино, объясняет нам, что оно потому так хорошо, что два раза проехало экватор.

— Oui, oui, messieurs; deux fois Iequateur messieurs!

Когда замечательный своей полярной стужей напиток окончен и вообще пить больше не надобно, Кетчер кричит, мешая огненное озеро в суповой чашке, причем последние куски сахара тают с шипением и плачем,

— Пора тушить! Пора тушить!

Огонь краснеет от шампанского, бегает по поверхности пунша с какой-то тоской и дурным предчувствием. А тут отчаянный голос:

— Да помилуй, братец, ты с ума сходишь: разве не видишь, смола топится прямо в пунш.

— А ты сам подержи бутылку в таком жару, чтоб смола не топилась.

— Ну, так ее прежде обить, — продолжает огорченный голос.

— Чашки, чашки, довольно ли у вас их? сколько нас… девять, десять… четырнадцать, — так, так.

— Где найти четырнадцать чашек?

— Ну, кому чашек не достало — в стакан.

— Стаканы лопнут.

— Никогда, никогда, стоит только ложечку положить.

Свечи поданы, последний зайчик огня выбежал на середину, сделал пируэт, и нет его.

— Жженка удалась!

— Удалась, очень удалась! — говорят со всех сторон. На другой день болит голова, тошно. Это, очевидно, от жженки — смесь! И тут искреннее решение впредь жженки никогда не пить, это отрава".

Хотя, на самом деле, дело, может быть, совсем не в женке, а в той убойной смеси разных вин и трав, которые смешал коварнейший Жозеф из "Яра".

И, конечно, герои "Былого и дум" сами обедали все у того же Яра. Правда, не всегда обед бывал удачен. Герцен признавался: "Посмотрев Миньону и решившись еще раз прийти ее посмотреть вечером, мы отправились обедать к "Яру". У меня был золотой, и у Огарева около того же. Мы тогда еще были совершенные новички и потому, долго обдумывая, заказали ouka au champagne, бутылку рейнвейна и какой-то крошечной дичи, в силу чего мы встали из-за обеда, ужасно дорогого, совершенно голодные и отправились опять смотреть Миньону".

Вот такая тяжелая жизнь русской интеллигенции.

Бывал у Яра и герой повести Льва Толстого "Юность" (а проще говоря, сам юный Лев Толстой, ведь этаповесть автобиографическая): "Дубков и Володя знали у Яра всех людей по имени, и от швейцара до хозяина все оказывали им большое уважение. Нам тотчас отвели особенную комнату и подали какой-то удивительный обед, выбранный Дубковым по французской карте. Бутылка замороженного шампанского, на которую я старался смотреть как можно равнодушнее, уже была приготовлена. Обед прошел очень приятно и весело, несмотря на то, что Дубков, по своему обыкновению, рассказывал самые странные, будто бы истинные случаи, — между прочим, как его бабушка убила из мушкетона трех напавших на нее разбойников (причем я покраснел и, потупив глаза, отвернулся от него), — и несмотря на то, что Володя, видимо, робел всякий раз, как я начинал говорить что-нибудь (что было совершенно напрасно, потому что я не сказал, сколько помню, ничего особенно постыдного). Когда подали шампанское, все поздравили меня, и я выпил через руку "на ты" с Дубковым и Дмитрием и поцеловался с ними. Так как я не знал, кому принадлежит поданная бутылка шампанского (она была общая, как после мне объяснили), и я хотел угостить приятелей на свои деньги, которые я беспрестанно ощупывал в кармане, я достал потихоньку десятирублевую бумажку и, подозвав к себе человека, дал ему деньги и шепотом, но так, что все слушали, потому что молча смотрели на меня, сказал ему, чтоб он принес, пожалуйста, уже еще полбутылочку шампанского. Володя так покраснел, так стал подергиваться и испуганно глядеть на меня и на всех, что я почувствовал, как я ошибся, но полбутылочку принесли, и мы ее выпили с большим удовольствием. Продолжало казаться очень весело. Дубков врал без умолку, и Володя тоже рассказывал такие смешные штуки и так хорошо, что я никак не ожидал от него, и мы много смеялись. Характер их смешного, то есть Володи и Дубкова, состоял в подражании и усилении известного анекдота: "Что, вы были за границей?" — будто бы говорит один. "Нет, я не был, — отвечает другой, — но брат играет на скрипке". Они в этом роде комизма бессмыслия дошли до такого совершенства, что уже самый анекдот рассказывали так, что "брат мой тоже никогда не играл на скрипке". На каждый вопрос они отвечали друг другу в том же роде, а иногда и без вопроса старались только соединить две самые несообразные вещи, говорили эту бессмыслицу с серьезным лицом, — и выходило очень смешно. Я начинал понимать, в чем было дело, и хотел тоже рассказать смешное, но все робко смотрели или старались не смотреть на меня в то время как я говорил, и анекдот мой не вышел. Дубков сказал: "Заврался, брат, дипломат", — но мне было так приятно от выпитого шампанского и общества больших, что это замечание только чуть-чуть оцарапало меня. Один Дмитрий, несмотря на то, что пил ровно с нами, продолжал быть в своем строгом, серьезном расположении духа, которое несколько сдерживало общее веселье".

После ресторана собрались, по моде того времени, в публичный дом:

"- Ну, послушайте, господа, — сказал Дубков, — после обеда ведь надо дипломата в руки забрать. Не поехать ли нам к тетке, там уж мы с ним распорядимся.

— Нехлюдов ведь не поедет, — сказал Володя.

— Несносный смиренник! ты, несносный смиренник! — сказал Дубков, обращаясь к нему. — Поедем с нами, увидишь, что отличная дама тетушка.

— Не только не поеду, но и его с вами не пущу, — отвечал Дмитрий, краснея.

— Кого? дипломата? Ведь ты хочешь, дипломат? Смотри, он даже весь просиял, как только заговорили об тетушке.

— Не то что не пущу, — продолжал Дмитрий, вставая с места и начиная ходить по комнате, не глядя на меня, — а не советую ему и не желаю, чтоб он ехал. Он не ребенок теперь, и ежели хочет, то может один, без вас, ехать. А тебе это должно быть стыдно, Дубков; что ты делаешь нехорошо, так хочешь, чтоб и другие то же делали.

— Что ж тут дурного, — сказал Дубков, подмигивая Володе, — что я вас всех приглашаю к тетушке на чашку чаю? Ну, а ежели тебе неприятно, что мы едем, так изволь: мы поедем с Володей. Володя, поедешь?

— Гм, гм! — утвердительно сказал Володя, — съездим туда, а потом вернемся ко мне и будем продолжать пикет.

— Что, ты хочешь ехать с ними или нет? — сказал Дмитрий, подходя ко мне.

— Нет, — отвечал я, подвигаясь на диване, чтоб дать ему место подле себя, на которое он сел, — я и просто не хочу, а если ты не советуешь, то я ни за что не поеду.

— Нет, — прибавил я потом, — я неправду говорю, что мне не хочется с ними ехать; но я рад, что не поеду.

— И отлично, — сказал он, — живи по-своему и не пляши ни по чьей дудке, это лучше всего.

Этот маленький спор не только не расстроил нашего удовольствия, но еще увеличил его. Дмитрий вдруг пришел в мое любимое, кроткое расположение духа. Такое влияние имело на него, как я после не раз замечал, сознание хорошего поступка. Он теперь был доволен собой за то, что отстоял меня. Он чрезвычайно развеселился, потребовал еще бутылку шампанского (что было против его правил), зазвал в нашу комнату какого-то незнакомого господина и стал поить его, пел Gaudeamus igitur, просил, чтоб все вторили ему, и предлагал ехать в Сокольники кататься, на что Дубков заметил, что это слишком чувствительно.

— Давайте нынче веселиться, — говорил Дмитрий, улыбаясь, — в честь его вступления я в первый раз напьюсь пьян, уж так и быть. — Эта веселость как-то странно шла к Дмитрию. Он был похож на гувернера или доброго отца, который доволен своими детьми, разгулялся и хочет их потешить и вместе доказать, что можно честно и прилично веселиться; но, несмотря на это, на меня и на других, кажется, эта неожиданная веселость действовала заразительно, тем более что на каждого из нас пришлось уже почти по полбутылке шампанского.

В таком-то приятном настроении духа я вышел в большую комнату с тем, чтоб закурить папироску, которую мне дал Дубков".

В результате же главный герой (читаем — "Лев Толстой") напился в дым и вместо "тетушки" попал в скандал, не выходя из "Яра": "Когда я встал с места, я заметил, что голова у меня немного кружилась, и ноги шли, и руки были в естественном положении только тогда, когда я об них пристально думал. В противном же случае ноги забирали по сторонам, а руки выделывали какие-то жесты. Я устремил на эти члены все внимание, велел рукам подняться, застегнуть сюртук и пригладить волосы (причем они как-то ужасно высоко подбросили локти), а ногам велел идти в дверь, что они исполнили, но ступали как-то очень твердо или слишком нежно, особенно левая нога все становилась на цыпочку. Какой-то голос прокричал мне: "Куда ты идешь? принесут свечку". Я догадался, что этот голос принадлежал Володе, и мне доставила удовольствие мысль, что я таки догадался, но в ответ ему я только слегка улыбнулся и пошел дальше…

В большой комнате сидел за маленьким столом невысокий плотный штатский господин с рыжими усами и ел что-то. Рядом с ним сидел высокий брюнет без усов. Они говорили по-французски. Их взгляд смутил меня, но я все-таки решился закурить папироску у горевшей свечки, которая стояла перед ними. Поглядывая по сторонам, чтоб не встречать их взглядов, я подошел к столу и стал зажигать папироску. Когда папироска загорелась, я не утерпел и взглянул на обедавшего господина. Его серые глаза были пристально и недоброжелательно устремлены на меня. Только что я хотел отвернуться, — рыжие усы его зашевелились, и он произнес по-французски:

— Не люблю, чтоб курили, когда я обедаю, милостивый государь.

Я пробормотал что-то непонятное.

— Да-с, не люблю, — продолжал строго господин с усами, бегло взглянув на господина без усов, как будто приглашая его полюбоваться на то, как он будет обрабатывать меня, — не люблю-с, милостивый государь, и тех, которые так невежливы, что приходят курить вам в нос, и тех не люблю. — Я тотчас же сообразил, что этот господин меня распекает, но мне казалось в первую минуту, что я был очень виноват перед ним.

— Я не думал, что это вам помешает, — сказал я.

— А, вы не думали, что вы невежа, а я думал, — закричал господин.

— Какое вы имеете право кричать? — сказал я, чувствуя, что он меня оскорбляет, и начиная сам сердиться.

— Такое, что я никогда никому не позволю мне манкировать и всегда буду учить таких молодцов, как вы. Как ваша фамилия, милостивый государь? и где вы живете?

Я был очень озлоблен, губы у меня тряслись, и дыхание захватывало. Но я все-таки чувствовал себя виноватым, должно быть за то, что я выпил много шампанского, и не сказал этому господину никаких грубостей, а напротив, губы мои самым покорным образом назвали ему мою фамилию и наш адрес.

— Моя фамилия Колпиков, милостивый государь, а вы вперед будьте учтивее. Мы еще увидимся с вами (vous aurez de mes nouvelles), — заключил он, так как весь разговор происходил по-французски.

Я сказал только: "Очень рад", стараясь дать голосу как можно более твердости, повернулся и с папиросой, которая успела потухнуть, вернулся в нашу комнату".

И это — лишь одна из многих драм, которые разыгрывались в этом ресторане. Да, почему-то, несмотря на пафос, несмотря на роскошь, несмотря на выгодное местоположение, этому месту был свойственен этакий нехороший надрыв. Вот, например, рассказ Тургенева "Несчастная":

"- Выиграл-с, выиграл у офицера, у гвардейца! Вчера только из Петербурга прикатил. И какое стечение обстоятельств! Стоит рассказать… да тут неловко. Пойдемте к Яру: два шага всего. Сказано, я угощаю!

Нам, быть может, следовало отказаться, но мы пошли без возражений…

У Яра нас провели в особую комнату, подали ужин, принесли шампанского. Виктор рассказал нам со всеми подробностями, как он в одном приятном доме встретил этого офицера-гвардейца, очень милого малого и хорошей фамилии, только без царя в голове; как они познакомились, как он, офицер то есть, вздумал для шутки предложить ему, Виктору, играть в дурачки старыми картами, почти что на орехи и с тем условием, чтоб офицеру играть на счастие Вильгельмины, а Виктору на свое собственное счастие; как потом пошло дело на пари.

— А у меня-то, у меня-то,- воскликнул Виктор, и вскочил, и в ладоши захлопал,- всего шесть рублей в кармане. Представьте! И сначала я совсем профершпилился… Каково положение?! Только тут, уж я не знаю чьими молитвами,, фортуна улыбнулась. Тот горячиться стал, все карты показывает… Глядь! семьсот пятьдесят рублей и пробухал! Стал еще просить поиграть, ну, да я малый не промах, думаю: нет, этакою благодатью злоупотреблять не надо; шапку сгреб и марш! Вот теперь и старику незачем кланяться, и товарищей угостить можно… Эй! человек! Еще бутылку! Господа, чокнемтесь!

Мы чокнулись с Виктором и продолжали пить и смеяться, хотя рассказ его нам вовсе не понравился, да и самое его общество нам удовольствия доставляло мало. Он принялся любезничать, балагурить, расходился, одним словом, и сделался еще противнее. Виктор заметил наконец, какое он производил на нас впечатление, и насупился; речи его стали отрывистей, взгляды мрачнее. Он начал зевать, объявил, что спать хочет, и, обругав со свойственною ему грубостью трактирного слугу за худо прочищенный чубук, внезапно, с выраженьем вызова на искривленном лице, обратился к Фустову:

— Послушайте-ка, Александр Давыдыч,- промолвил он,- скажите, пожалуйста, за что вы меня презираете?" 

Но в середине девятнадцатого века "Яр" переместился в Петровский парк, и уже там стал местом абсолютно безмятежным.

Булат же Окуджава, тем не менее, воспринимал тот, старый "Яр" как воплощение если не безмятежности, то уж, по крайней мере, задушевности старой Москвы:

Былое нельзя воротить и печалиться не о чем,
у каждой эпохи свои подрастают леса.
А все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичем
поужинать в «Яр» заскочить хоть на четверть часа.

Эх, не знал Булат Шалвович об особенностях этого ресторана. А, может быть, и знал, да только не хотелось ему лишний раз расстраиваться.

* * *

В этом же доме, кстати, останавливался Джон Фильд, ирландский композитор, выбравший в качестве места жительства Россию. Сейчас это имя почти позабыто, а в первой половине девятнадцатого века он поистине блистал. Сам Михаил Глинка сокрушался: "Я учился играть на фортепиано у знаменитого Фильда, и, к сожалению, взял у него только три урока, ибо он уехал в Москву… До сих пор хорошо помню его сильную, мягкую и отчетливую игру. Казалось, что не он ударял по клавишам, а сами пальцы падали на них, подобно крупным каплям дождя, и рассыпались жемчугом по бархату".

Но героям Льва Толстого и Тургенева было, конечно, не до Фильда. Их одолевали страсти, к музыке никак не относящиеся.

* * *

А после революции здесь разместилась мастерская РОСТа. Лев Никулин вспоминал: "Мастерская помещалась в подвале и напоминала цех завода тех времен: изморозь на стенах, тусклый электрический свет и сам поэт (Маяковский — АМ.) с кистью в руках над разостланными на полу листами шершавой оберточной бумаги. Конечно, он не был в одиночестве, здесь всегда были люди, помогавшие Владимиру Владимировичу или просто заглядывавшие сюда перекинуться несколькими словами, потолковать о новостях, посмеяться. Время было тяжкое, но была несокрушимая уверенность в том, что революция одолеет белых, интервентов и голод; смех был признаком силы, веры в будущее, не легкомыслия".

Про "Яр" в то время, разумеется, никто не вспоминал.