Крепостной театр и не только

В конце бульвара, справа, за забором - комплекс зданий Министерства обороны. Некогда главный его дом принадлежал Апраксину, известному в Первопрестольной содержателю частного театра. Дворец Апраксина (Знаменка, 19) построен в 1792 году по проекту архитектора Ф. Кампорези.

Историк Михаил Пыляев так описывал этот дворец: "Дом Апраксина в Москве был самый гостеприимный. Судить о широком хлебосольстве этого барина можно по тому, что, как рассказывает князь Вяземский, он вскоре после нашествия французов дал в один и тот же день обед в зале Благородного собрания на 150 человек, а вечером в доме своем - ужин на пятьсот". 

Одна из участниц этого мероприятия, Елизавета Петровна Янькова писала: "В 1818 году, когда двор был в Москве, Апраксины давали бал, и вся царская фамилия и какие-то принцы иностранные были на этом празднике, а званых гостей было, я думаю, 800 ежели не 1000 человек.

Ужин был приготовлен в манеже, который был для этого вечера весь заставлен растениями и цветами, было несколько клумб, между ними битые дорожки. На возвышении в несколько ступенек приготовлен стол для государя, императрицы и двух великих князей и принцев, а направо и налево, вдоль всего манежа, множество маленьких столов для прочих гостей. Государь вел к ужину хозяйку дома, которая-то из императриц подала руку Степану Степановичу, а великие князья и принцы вели дочерей и невестку, молодую Апраксину, Софью Петровну, урожденную графиню Толстую, дочь графа Петра Александровича, бывшего одно время послом при Бонапарте. Графиня Мария Алексеевна, жена его, была урожденная княжна Голицына и приходилась Екатерине Владимировне двоюродною сестрой, потому что была дочь родного ее дяди, князя Алексия Борисовича, женатого на княжне Грузинской.

Молодая Апраксина была прекрасна собой: свежа и румяна, совершенная роза. На ней была белая атласная юбка в клетку, шитая бусами, а на тех местах, где клетки пересекались, крупные солитеры, лиф бархатный, ярко-красный, также шитый бусами и солитерами…

Во время бала вдовствующей императрице угодно было обойти всю залу и приветствовать дам и девиц милостивым словом".

Та же мемуаристка рассказывала про домашний театр: "В доме Апраксиных был отдельный театр с ложами в несколько ярусов, и когда в Москву приезжала итальянская опера, то итальянцы в этом театре давали свои представления, и помнится мне, что в 1818 или 1819 году как будто тут же видела известную мамзель Жорж.

Все знатные певцы, музыканты и певицы, которые бывали в Москве, непременно попоют и поиграют у Апраксиных, и много хорошего наслушалась я на своем веку в их доме".

Вернемся, однако, к Пыляеву: "Но не одними балтазаровскими пирами угощал Москву Апраксин, и более возвышенные и утонченные развлечения и празднества находили там москвичи. У него бывали литературные вечера и чтения, концерты и так называемые благородные, или любительские, спектакли.

В его барском доме, как мы уже говорили, была обширная театральная зала; там давали в особенности славившуюся тогда оперу "Диана и Эндимион", в которой гремели охотничьи рога, за кулисами слышался лай гончих собак, а по сцене бегали живые олени. У него шли пьесы "Ям", "Филаткина свадьба", "Русалка" и проч. После французов там долго давался дивертисмент под названием "Праздник в стане союзных войск", с солдатскими песнями. В труппе Апраксина были известный комик Малахов. и замечательный тенор Булахов (отец) с металлическим голосом и безукоризненной методой.

Про Булахова говорили итальянцы, что если бы он пел в Милане или Венеции, то затмил бы все европейские знаменитости. В любительских спектаклях у Апраксина играли два очень талантливых любителя - два соперника по искусству - приятели Апраксина, Ф. Ф. Кокошкин и А. М. Пушкин: первый заведовал у него русскою сценою, другой - французскою.

Оба были превосходные актеры, каждый в своем роде. Первый был трагический актер старинных сценических преданий и обычаев; второй был тоже большой знаток сценического искусства и на театре был как дома, играл свою роль, как чувствовал и понимал, и был неподражаем в комедии Бомарше, в роли Фигаро.

На театре Апраксина много лет играли императорские актеры, и опера итальянская выписана и учреждена была тоже при содействии Апраксина".

Словом, этот барин внес приличный вклад в развитие отечественного театра.

Но для современников он был в первую очередь местом досуга, где можно было отдохнуть, повеселиться, отбросить на время условности. А. Я. Булгаков писал брату: "Вчера граф Потемкин до того кричал da capo после арии большой примадонны Анти, что обратил на себя внимание целой публики, и все начали шикать. Он заупрямился, стал кричать еще громче, da capo, fuora; стали шикать еще громче, и он принужден был спасовать и замолчать".

Что поделаешь - Анти была велколепна. Ф. Ф. Вигель сообщал: "К большому удовольствию, которое я ощутил, примешалось еще нечто, похожее на боль. Примадонна мадам Анти имела преприятный голос; тенора звали, кажется, Петруцци, а у Този был славный бас. Все вместе было прекрасно, все было гораздо выше одесской посредственности, хотя далеко от совершенства, которым гораздо позже восхищались мы в Петербурге. Там было ужасно дорого и превосходно, а тут дешево и мило; последнее, мне кажется, лучше, ибо большому числу людей доставляет средства часто наслаждаться".

* * *

В 1831 году дом перешел в казну и был реконструирован под так называемый Сиротский институт. Затем, в 1850 году он был преобразован в кадетский корпус, а спустя 13 лет - в Александровское военное училище. Здесь обучались Каменев, Тухачевский, актер Щукин и писатель Куприн. Последний описал это училище в повести "Юнкера": "Помещение училища (бывшего дворца богатого вельможи) было, пожалуй, тесновато для четырехсот юнкеров в возрасте от восемнадцати до двадцати лет и для всех их потребностей. В середине полутораэтажного здания училища находился большой, крепко утрамбованный четырехугольный учебный плац. Со всех сторон на него выходили высокие крылья четырех ротных помещений. Впоследствии Александрова часто удивляла и даже порою казалась невероятной вместительность и емкость училищного здания, казавшегося снаружи таким скромным. Между третьей и четвертой ротами вмещался обширный сборный зал, легко принимавший в себя весь наличный состав училища, между первой и второй ротами - восемь аудиторий, где читались лекции, четыре больших комнаты для репетиций. В верхнем этаже были еще: домашняя церковь, больница, химическая лаборатория, баня, гимнастический и фехтовальный залы. В нижнем полуэтаже жил офицерский состав: холостые с денщиками, женатые с семьями и прислугой, четверо ротных командиров, инспектор классов, батальонный командир, начальник училища, батальонный адъютант, священник с причтом, доктор с фельдшерами. Была, конечно, и многолюдная канцелярия. Но никто не знал, где она находится. Также неизвестно было юнкерам, где и как существуют люди, обслуживающие их жизнь: все эти прачки, полотеры, музыканты, ламповщики, служители, портные, дворники, швейцары, истопники и повара. Вследствие такого обилия людей всюду чувствовалась некоторая сжатость. Учить лекции и делать чертежи приходилось в спальне, сидя боком на кровати и опираясь локтями на ясеневый шкафчик, где лежала обувь и туалетные принадлежности. По ночам тяжеловато было дышать, и приходилось открывать форточки на улицу. Но - пустяки! Все переносила весело крепкая молодежь, и лазарет всегда пустовал, разве изредка - ушиб или вытяжение жилы на гимнастике, или, еще реже, такая болезнь, о которой почему-то не принято говорить.

Как всегда во всех тесных общежитиях, так и у юнкеров не переводился большей частью невинный, но порою и жестокий - обычай давать летучие прозвища начальству и соседям".

Именно во время обучения в Александровском училище Куприн начал всерьез писать и, более того, публиковаться. Впрочем, первый его напечатанный в газете "Русский сатирический листок" рассказ "Последний дебют" стоил автору карцера. Нет, не за публикацию - за то, автор не сумел выразить свою радость "Нет, не за публикацию - за то, автор не сумел выразить свою радость "ни чем иным, как безумными скачками через пять ступенек сразу".

В 1916 году сюда определился партикулярный до мозга костей человек, писатель Борис Константинович Зайцев. Он писал об этом в зарисовке "Мы, военные…": "Летом 1916 года призвали ратников ополчения 2-го разряда.

Не желая идти на войну солдатом, я решил поступить в военное училище…

1 декабря подъезжал я на извозчичьих санках, в новых высоких сапогах, с чемоданчиком, к фронтону того самого здания на Знаменке, мимо которого высокомерно некогда проходил. Попрощался с женой у подъезда и, как сноп, был подан в неведомый мне и казавшийся суровым барабан. Десятки таких же снопов с разных концов России и Москвы подавались в те же самые двери, в большинстве молодежь. Но они были веселей, бурней и беззаботнее меня.

Низкая прихожая, лестница наверх, огромные коридоры, огромные холодноватые залы и дортуары. Вот нас переодевают - в цейхгаузе какой-то бойкий тип раздает гимнастерки и шинели: вернее, все сами набрасываются на груду этого добра, он только наблюдает. Скоро нечто мешкообразное, с погонами однако, оказывается на мне. Я заранее наголо острижен, этот форменный наряд, высокие сапоги сразу меня топят: не чувствую себя прежним. Что-то случилось. Меня зачисляют во вторую роту. Я юнкер второй роты пятнадцатого ускоренного выпуска. Должен маршировать, "строиться" к обеду, "троиться" на молитву, по трубе вставать... мне должно бы быть не тридцать пять, а двадцать лет... И так далее".

Ощущения "шляпы", как он сам себя называл, были отнюдь не из лучших: "Первый день было чувство, что просто попал в тюрьму. Никто мне ничего дурного не делал. Но меня самого, такого, к какому привык, с книгами, рукописями, медлительными прогулками - больше не существовало. Был юнкер второй роты пятнадцатого ускоренного выпуска, и притом "шляпа" . "Шляпа", разумеется, первосортная. С военной точки зрения такое существо не радует. Но и у "шляпы" есть душа, сердце, воображение. Например, лежит этот юнкер-"шляпа" впервые на своей койке в роте. Огромная колонная зала. Холодновато, сумрак. У столика дежурного маленькая лампочка небольшое пятно света. В аккуратных станках винтовки. Рядом, сбоку, насупротив храпят юноши - мой сосед, двадцатилетний Бартенев, задувает изо всех сил (обычная его мольба впоследствии: сразу же тормошить при утренней трубе, а то никак не проснется). Раз-другой в ночь войдет дежурный офицер, пройдет по роте с дежурным юнкером при тесаке: проверит, все ли в порядке, правильно ли сложено платье у спящих. (Полагалось складывать его аккуратно и перевязывать ременным поясом, не туго, но и не слабо. Кое-где офицер подымает этот пакетик жалкий: "Велите подтянуть туже..." - "Слушаюсь, ваше высокоблагородие...")

"Шляпе" не спится. Что такое? Где это он? Почему острижен, лежит в холодной зале? Вот она. новая жизнь! Это только начало. Это еще мир. Война впереди. Если мир таков, что же самое - то, "настоящее"?

И часы бегут, в тоске, одиночестве. Добегают до какой-то странной и даже таинственной минуты, когда серо-синеватая мгла в окнах и вся пустынность колонной залы вдруг разрывается от рева дикого, неистового - вряд ли устояли бы и стены Иерихона! Половина шестого. Сигнал к жизни. Мощь его рассчитана именно на Бартеневых и им подобных, на силу молодого сна.

Начинают в холоде копошиться фигуры. Зажигается свет. Один за другим тянутся в умывальную заспанные "извозчики" (первая, царская, рота называется "жеребцы", мы, вторая, - "извозчики"). А потом строят "к чаю": длинными, гулкими коридорами сходят роты одна за другой (их у нас двенадцать) - в полумгле, в начинающемся зимнем рассвете - вниз в огромную столовую, где молитва и чай с булкою за деревянными столами, а там вновь строят, вновь ведут - лекции, строевые занятия, гимнастика: машина заработала".

Зайцев рассуждал: "Меняется жизнь, но меняется и человек. Каждая утренняя труба, каждое умыванье на холоде, каждый обед внизу в столовой как-то его меняют. Через "кобылу", конечно, до гробовой доски "шляпа" не перепрыгнет и в строю его фигура не из блестящих ("портупеем" никогда не быть), но в пределах "шляпских" своих возможностей он пообтесывается и привыкает. Учится хорошо. Устает сильно. Телом похудел, подтянулся, живет изо дня в день почти без дум, едва поспевая за непрерывным, неустанным ходом жизни. Есть в его монашеско-ноенном бытии малые радости и кроме отпуска: время от половины пятого до четверти шестого. Тут имеет он право растянуться у себя на койке, пожевать шоколадку, принесенную женой, и блаженно, с детской простотой на несколько минут выйти из условий жизни, зачерпнуть иного мира, тоже бессвязного, но от барабана далекого... Именно несколько минут. Та же труба, что зовет к суду утром, так же разрывает уши ревом в неизменную минуту. Перемирие окончено. До трубы можно лежать не вставая, хоть бы сам батальонный вошел. Теперь надо вставать, хотя в роте и никого нет.

Да и не очень належишься. Раза два в неделю репетиция. Днем на лекциях, готовиться можно лишь по вечерам - и до одиннадцати клонятся стриженые юнкерские головы над учебниками".

Печальны были эти рассуждения. Не удивительно - здесь к штатским относились резко отрицательно. Даже сложена была такая песенка:

Терпеть я штатских не могу
И называю их шпаками.
И даже бабушка моя
Их бьет по морде башмаками.

Больше того, существовал в училище особый ритуал под названием "Похороны шпака". Один из учащихся оставил его описание: "В ночь накануне присяги, к десяти часам вечера казалось, что лагерь, как обычно, крепко спит; на самом же деле не спал никто и, лежа под одеялом на своей койке, только ждешь сигнала начала парада. В канун присяги наш фельдфебель Шалль во время вечерней переклички, на которой, как бы случайно, отсутствовали наши офицеры, прочел приказ по курилке, в котором говорилось об обязательном присутствии "козерогов" на похоронах шпака.

Наконец сигнал был дан, и бараки закипели лихорадочной жизнью: юнкера быстро вскакивали, поспешно надевали заранее приготовленные и тщательно каждым продуманные костюмы и быстро строились перед бараками своих рот. Фантазии и изобретательности каждого юнкера предоставлялось придумать себе соответствующий событию костюм, причем приходилось, конечно, удовлетворяться тем, что было под рукой; некоторые воспользовались своим штатным платьем, в котором они прибыли в училище, другие обратились за помощью к нашим ротным каптенармусам, снабдившим их мундирами мирного времени и киверами. Большинство было в одних кальсонах, в мундирах и киверах, некоторые - в шляпах, кепках и штатских фуражках, в студенческих тужурках или пиджаках, одним словом - в различных комбинациях штатского с военным; были в бескозырках задом наперед, но все без исключения без штанов; винтовки несли на правом плече прикладом вверх.

Из подвижных, на колесах, стоек для колки чучел штыками была сооружена погребальная колесница, которую везли десяток голых юнкеров, а на ней покоилось чучело шпака. Эта колесница, окруженная горящими факелами в руках дико скакавших и кривлявшихся также голых юнкеров, под звуки идущего впереди импровизированного оркестра, состоявшего из самых необычайных инструментов, вроде медных тазов, чайников и сковород, открывала шествие, которое проследовало сначала по всему лагерю, а затем направилось на небольшой плац, к саперному городку за бараком 5-й роты, где и произошла символическая церемония похорон.

Говорились надгробные речи на тему о забвении всего штатского, стоял дикий вой, визг и плач. Затем состоялся церемониальный марш, которым командовал фельдфебель нашей роты Шалль, а принимал парад фельдфебель роты Его Высочества в мундире, кивере и без штанов, увешенный массой различных орденов и лент.

После церемониального марша роты были разведены по баракам, и буквально через две минуты казалось, что ничего решительно не происходило и лагерь давно уже спит обычным непробудным крепким сном… Появился дежурный офицер, как будто бы в воду канувший во время "церемонии", появились и другие офицеры и, найдя все в порядке, спокойно удалились".

Разумеется, нелюбовь юнкеров к штатским лицам была абсолютно взаимной.

Кстати, значительная часть здешней муштры имела под собой логические, даже с точки зрения штатских, основания. В частности, помощник по строевой части начальника училища полковник Попов, встречая будущих выпускников, обязательно спрашивал, подвергались ли они наказанию "во фронт". Если юнкер отвечал, что нет, его моментально подвергали этому наказанию. За что? Да не за что. Мотивация была такая: "Как же вы будете наказывать других, не испытав это сами?"

Не обходилось, впрочем, и без самодурства. Славился, например, подполковник Каменцев по прозвищу Пушка. Один из юнкеров описывал его в таких словах: "На лекциях он никого не спрашивал, а только прекрасно преподавал артиллерию. Рост он имел маленький, волосы черные, большую бороду, расчесанную на две стороны, всегда был любезен, но то, что мы услышали и увидели на экзамене, превзошло наши ожидания. Это была, действительно, стреляющая "пушка", малейшая ошибка в ответе вызывала бешеный крик, и лежащим на столе штыком он колотил по столу из всех своих сил. От такого крика многие юнкера терялись и отвечали еще хуже, а он колотил еще сильнее, и крик его переходил в визг".

Но подобные персоны были практически в каждом учебном учреждении.

* * *

После революции здесь разместился Реввоенсовет. Его, случалось, посещал сам Ленин. Уже упоминавшийся С. Каменев, главнокомандующий вооруженными силами, вспоминал: "Однажды декабрьской ночью, около 2 часов, совершенно для меня неожиданно в мой кабинет вошел Владимир Ильич... оглядел обстановку, зашел в особую комнату, где на столе были разложены карты фронтов с суточными отметками местонахождения наших частей, задал несколько вопросов, касающихся обстановки на фронтах, и несколько вопросов общего порядка. Затем Владимир Ильич переговорил по прямому проводу с Харьковом... После этого, задав еще несколько вопросов общего порядка, Владимир Ильич уехал в Кремль...

Владимир Ильич повседневно и непосредственно руководил Красной Армией. Руководство это выражалось вовсе не в том только, что Владимиру Ильичу ежедневно представляли сводки и зачастую по его требованию делались письменные доклады штабом РВС. Повторяю, Владимир Ильич организовал борьбу страны в целом, борьбу, в которой действия Красной Армии были только частью остальных мер борьбы. По всем многочисленным каналам борьбы Владимир Ильич знал действительную обстановку на фронтах, в армиях и на отдельных участках боевого фронта. В тысячах случаев осведомленность Владимира Ильича о действительном положении вещей была больше, чем у штаба РВС. Вполне понятно, что вся эта работа Владимира Ильича по организации борьбы самым непосредственным путем отражалась и на одном из главных звеньев обороны - Красной Армии. Руководство Владимира Ильича в этом отношении Красной Армией было глубже и шире, чем председателя РВС".

Впоследствии Реввоенсовет логичным образом превратился в Наркомвоенмор, Наркомат обороны, ну а затем и в соответствующее министерство.

* * *

Рядом же, во дворе церкви Знамения, жил один из колоритнейших московских персонажей, Евгений Николаевич Опочинин. Юрий Бахрушин, сын легендарного основателя театрального музея, вспоминал о нем в таких словах: Происходя из столбовой, но мелкопоместной дворянской семьи, представители которой с древних времен оказывали услуги своему отчеству, он сосредоточил а себе наслоение многовековой культуры, внешние проявления которой не поддаются описанию, но которые, при общении, чрезвычайно ярко и сильно ощущались. Эта культура проглядывала и в его постоянно тихом, ровном голосе и в степенной манере себя держать, и в том, как он закуривал папиросу, и даже в его почерке. Это была фигура неповторимого прошлого - такими, очевидно, были литераторы-шестидесятники. Облеченный в свободно, но по мерке сшитый неизменный длинный сюртук, с длинными волосами, зачесанными назад, с длинными ногтями и в старомодных очках, он. казалось, сошел с фотографии дагерротипа эпохи Александра II.

Опочинин имел чрезвычайно невыгодную для себя особенность  будучи человеком чрезвычайно чистоплотным и аккуратным, он почему-то всегда имел грязный, запыленный вид. Долгие годы моя мать, например, была убеждена, что у него в квартире грязно и неопрятно и что он редко ходит в баню. Лишь впоследствии, после более близкого знакомства с Опочининым, это предубеждение прошло у моей матери, но я знаю людей, которые сохранили его до смерти Евгения Николаевича".

Он же вспоминал и, собственно, жилье этого московского оригинала: "Квартира Опочинина, помещавшаяся в Большом Знаменском переулке, во дворе церкви Знаменья, была отнюдь не беспорядочна или неопрятна, а. наоборот, являлась образном аккуратности и гигиены, напоминая маленький интимный музей. Кабинет Евг. Ник. обширная комната была вся завешена маленькими, большими и среднего размера старинными картинками, почему-либо его заинтересовавшими. Там рядом с первоклассной вещью ютилась какая-нибудь кустарная дрянь, чем-то пленившая хозяина. При этом, при желании посетителя, хозяин мог немедленно объяснить, почему та или иная вещь ему дорога, и эти объяснения всегда бывали очень интересны. В комнате трудно было пройти от количества расставленной в ней старинной мебели красного дерева, карельской березы и золотого левкаса. Изобиловали столы всевозможных размеров, на которых в величайшем порядке были разложены и расставлены десятки, если не сотни старинных мелких вещичек. Тут были и фарфоровые статуэтки, и хрусталь, и бисерные вышивки, и серебро, и чеканная медь, и кованое железо, и резное дерево. На полу лежал ручной работы старинный ковер, с потолка свисала старинная люстра, над окнами - старинные карнизы для занавесок, и на всем этом никогда нельзя было заметить и следа пыли, что надо приписать неустанным заботам очаровательной жены Опочинина - Ольги Николаевны и ее дочерей. А вместе с тем квартира, как и сам ее хозяин, производила впечатление запущенности и нечистоплотности. Особенно трогательно было смотреть на Опочинина в конце его дней. К старости он заболел катарактой обоих глаз и подвергнуться операции побоялся из-за своего возраста. Он терял зрение постепенно, изо дня в день, относясь к этому стоически. Бивало, придешь навестить старика, он усадит на свой любимый диван или за большой стол, за которым когда то работал, и начнутся разговоры. В пылу их он вдруг встанет: "Погодите, я Вам покажу..." - и начнется его медленное продвижение по комнате с простертыми вперед руками, пока они не нащупают нужный столик или полку. Затем пальцы начнут перебирать все на полке, пока не нащупают то, что надо. Как у всех слепцов, взамен зрения у Опочинина развилась память и осязание и при этом в весьма короткий срок - абсолютно слепым он был года три, не более. Часто беседа с Опочининым прерывалась докладом о приходе какого-либо лица. Обычно Евгений Николаевич немедленно приглашал его в комнату. Этот неизменно оказывался каким-либо невероятным субъектом самого необычайного вида - либо прожившегося интеллигента, либо купца-лабазника, либо мужичка-прасола, либо дьячка-расстриги. Пришедшие вытаскивали из кармана или мешка какие-либо диковинные вещи. Опочинин их осматривал, а впоследствии ощупывал и давал свои заключения. Если какая-либо вещь ему нравилась, он немедленно предлагал мену, которая обычно и происходила. Покупать вещи к концу жизни он уже не мог из-за стесненных материальных обстоятельств, что не мешало ему, когда кто-либо из его друзей выражал желание купить у него какую-либо вещь, неизменно говорить:

- Да зачем покупать, возьмите ее так".

Да, безусловно, русская культура прославлена такими именами, как Третьяков, Морозовы, да то же Бахрушин. Но никто из этих знаменитостей не любил свои коллекции, как многочисленные неизвестные, но самоотверженные чудаки.